Смотрю в ту сторону, но ничего интересного не вижу. У дамы великолепная прическа, но какое-то маленькое веснушчатое лицо и худосочная фигура. В общем, это одна из тех женщин, которых обычно никто не замечает, кроме их собственных супругов.
— Человек-насекомое, как вам известно, особенно заботится о той части своего тела, которую принято величать головой, — поясняет Сеймур. — Одну часть волокон тщательно приглаживает, другую так же тщательно выбривает, воображая, что от этого становится «красивым». Человек-насекомое женского пола в этом отношении еще более изобретателен. Поскольку лицо у этих существ лишено растительности, они с удвоенным вниманием холят волосяные насаждения в верхней части головы, сооружая из них настоящие памятники архитектуры, а когда испытывают нехватку строительного материала, пускают в ход парики и шиньоны. Раз человек-насекомое считает себя красивым, тогда ему незачем прибегать к этим утомительным косметическим процедурам. И разве не ясно, что вся эта мифология, связанная с украшательством, порождена форменным уродством?
— Но уже сам факт, что человек стремится сделать себя и окружающий его мир красивым, говорит о том, что он является носителем красоты…
— Красоты? Какой именно? Для вас не секрет, что когда-то жители Востока, в отличие от нас, отращивали длинные усы и наголо выбривали головы все с той же целью: чтоб быть красивыми. А что касается эволюций и революций, происходивших в веках в области женской прически, то исследования этих великих процессов составляют целые тома. Можете при случае просмотреть их в здешней библиотеке.
— Едва ли у меня хватит мужества на такой подвиг.
— Во всяком случае, это поучительно. Так же как бесчисленные истории религий, морали, искусства. Непрерывная смена принципов, сперва объявленных нерушимыми, потом, спустя несколько десятилетий, ниспровергаемых, чтобы заменить их столь же нерушимыми и столь же сомнительными истинами. И после этого находятся люди вроде ваших идеологов, у которых хватает смелости твердить: «Это хорошо, а это плохо», «Это морально, а это аморально». Куда ни кинь — всюду субъективизм и иллюзии, миражи и фикции, невообразимая мешанина всевозможного вздора, который можно было бы считать забавным, если бы его не навязывали множеству людей-насекомых в виде системы азбучных истин, если бы это множество людей-блох не было разделено на лагеря во имя враждебных друг другу мифов и не обрекало себя на истребление, выступая в защиту этих ложных истин.
— Но позвольте, раз человечество для вас не что иное, как мириады блох, зачем же вы проявляете о нем такую заботу, что даже взялись изучать его мифы?
— Затем, чтобы создать правильное представление об этом муравейнике, чтобы взглянуть на него не через призму субъективного, а определить, каково его истинное значение в этой беспредельной вселенной.
— Ну хорошо, вы своего добились. Но какова практическая польза от вашего открытия?
— Неужели это не понятно? — вопросом на вопрос отвечает Сеймур.
Но так как я молчу, он выплевывает окурок и продолжает:
— Разве вам не ясно, Майкл, что это открытие возвращает мне свободу, точнее говоря, укрепляет во мне сознание полной свободы по отношению ко всем и всяким принципам, выдуманным этой человеческой шушерой, чтобы прикрыть собственное бессилие?
— Мне кажется, вы могли прийти к тому же результату, прочтя брошюрку какого-нибудь экзистенциалиста.
— Ошибаетесь. Чтение никогда не заменит собственного открытия. Что касается экзистенциализма, то это иллюзия, такая же, как все прочие, комичная поза мнимого величия, хотя и это не что иное, как поза отчаяния. Однако экзистенциалист даже в этой своей безысходности видит себя Сизифом — сиречь титаном, а вовсе не блохой или клопом, если такое сравнение для вас предпочтительней.
— Не кажется ли вам, что мы слишком углубляемся в паразитологию? — позволяю себе заметить.
— Верно, — кивает Сеймур. — Тема нашего разговора не самая аппетитная закуска перед вкусным обедом.
Он снова делает знак кельнеру, который, истомившись от безделья, тут же подбегает. На террасе кроме веснушчатой дамы и ее кавалера находятся еще две пары, чинно поедающие свой обед под сине-белыми зонтами.
— Принесите меню!
— А как же Грейс, разве мы не будем ее ждать? — спрашиваю.
— Нет. Она придет позже.
Меню уже в наших руках, только принес его не кельнер, а сам метрдотель; к тому же это не меню, а некое пространное изложение, покоящееся в темно-красной папке самого торжественного вида. Человек в белом смокинге раскрывает перед каждым из нас по экземпляру изложения, а чуть в сторонке оставляет ту его часть, где представлены вина.
На Сеймура вся эта церемония не производит никакого впечатления. Он небрежно отодвигает красную папку, даже не взглянув на нее, и сухо сообщает метрдотелю:
— Мне бифштекс с черным перцем и бутылку красного вина, сухого и достаточно холодного.
— Мне то же самое, — добавляю я, довольный тем, что избавился от необходимости изучать этот объемистый документ.
— Бордо урожая сорок восьмого года? — угодливо предлагает метрдотель, желая хотя бы в какой-то мере продолжить так блестяще начатый ритуал.
— Бордо, божоле, что угодно, лишь бы это было настоящее вино и хорошо охлажденное, — нетерпеливо бубнит Сеймур.
Тот кланяется, забирает меню и уходит.
— Да-а, — произносит американец, будто силясь вспомнить, о чем он говорил. — Нормы дамских причесок, нормы политических доктрин, нормы морали… Предательство, верность, подлость, героизм — слова, слова, слова…